ГлавнаяРегистрацияВход Бильярд статьи Воскресенье, 30.04.2017, 23:35
  Статьи о бильярде Приветствую Вас Гость | RSS


ШКОЛА ПОКЕРА
Бесплатно на счёт $150

 
 
Русский бильярд » Статьи » Литературный бильярд



Про бильярд, любовь, низкие страсти и высокое искусство. Повесть часть2
А между тем мы уже выехали на Тверскую, откуда свернули в переулок перед Елисеевским, с него – в загроможденный тарой тупичок, где багажником к подвальной двери стояла белоснежная, последней марки “Волга”. Игнатич вылез из машины, сиденье, изнасилованное тяжкой тушей, жалобно всхлипнуло, Семен покачал его скорей с восхищением, чем с состраданием:

– Во раздолбал! А менял только!

Подвальная дверь, за которой скрылся Игнатич, распахнулась, и нашей шестерочной команды прибыло: новый холуй пер неподъемную картонную коробку к “Волге”. Семен выскочил к нему, как к знакомому, на подмогу.

– Понял! – Пашка весь засветился от причастности к какой-то такой тайне, что не описать пером – да и описывать нельзя.

– Так кто он?

– Хто! Игнатич! Тут поменьше спрашивай!

Вот эта складка всех блатных и приблатненных – напускать на все туман! Однажды из-за этого я даже крепко, хоть и помимо воли, разобидел Пашку. Раз мы с ним в доле, Пашка – “мой”, а я – “его”, я даже мог просто спросить о нем в бильярдной: “Моего не видели?” – то уже и не должны иметь секретов друг от дружки, так заведено. И делаем с ним как-то академию в Высшей Партийной Школе, Холодильник, коммунист, навел. А я вечером намылился в Консерваторию: приезжал, как сейчас помню, на гастроли Мауричио Поллини, мой любимый исполнитель Шопена.

Отпрашиваюсь у Пашки; а там еще терлись без конца эти партийцы – видать, от скуки их прямой партийной жизни; и я все как есть публично говорю. Ну, “гастроли”, “исполнитель” – это Пашке ясно, только кликуха странная и место, но глазом не повел, все чисто прокивал. Я переоделся, попрощались, выхожу – он следом: “Ну, ты куда?” – “Сказал же тебе: в Консерваторию!” – “Че, дуру не гони, кто слышит?” Я говорю: “Ну вот те крест! Мужик играет классно – не в шары, а на пианино, хочу послушать!” – “Пианину?” – “Ну, не пианино там, рояль; не веришь – пошли вместе!” – “Я че, упал? Сказать не можешь?” Смотрю – надулся, конец света! Ладно б еще я сказал: волынка, карты, – не про него пусть, но хоть дело ясное! Но я же, вижу по его свербящим глазкам, не припадочный пилить на эту чокнутую “пианину”! Так, на обидной ноте, и расстались – насилу на другой день размочили “красненьким”. И теперь я даже подумал: темнит что ли со мной за ту обиду?

Но не успел нажать на него покрепче, вышел сам Игнатич, слегка разочаровав меня порожняком своих могучих рук. Зато за ним возник обратно тот несун – с большущим свертком, из конца которого торчал, прорвав бумагу, величины неимоверной рыбий хвост. Я еще подумал: что за гурман-гигантоман, мало ему нашей обычной, промороженной нещадно рыбной полки! И когда Семен сел, Игнатич тоже плюхнулся на свое место со стенанием пружин, а хвост все еще не находил притыка в багажнике “Волги”, – даже сострил на его счет:

– Акула социализма!

Но по особенному ржанью спутников понял, что попал пальцем снова в какую-то загадку сложных, недоступных рядовому пониманию небес.

Дальнейший путь был относительно недлинным. По Ярославке мы выехали за кольцевую, потом свернули на пустынное, но хорошо заасфальтированное шоссе вдоль мощного водоканала со вздутыми узлами перекачки – видимо, и оголившего окрестности от лишнего людского духа. Периодические отвороты в никуда были застращаны где “кирпичами”, где шлагбаумами – и вся эта безлюдная запретность придавала пейзажу вид какой-то военизированной девственности. И рвали ее, на плечах титана, мы – еще не сделавшие ничего, но словно уже повязанные какой-то странно бередящей душу тайной. Игнатич остановил машину помочиться, и пока буровил землю в сторону канала с дойной мощью; Пашки, выскочившего следом, было и не слышно; я не утерпел спросить водителя:

– Куда мы едем-то?

– В страну чудес!

И тут как раз нас миновала та, от Елисея, “Волга”, я узнал ее – но больше уже никаких вопросов задавать не стал.

Наконец мы свернули на очередной “кирпич”, через прореху в перелеске взблеснула несметная гладь водохранилища, асфальт привел к поселку, и Игнатич объявил:

– Приехали! Деревня Ковыряловка!

– Что, так прямо на карте называется?

– На карте ее нет.

Чем сразу отмечалась Ковыряловка – силищей и высотой своих заборов. Они здесь, видно, выполняли ту же показательную функцию, что в Академии всегда демонстративно, толстой пачкой четвертных или полусотенных, вынимаемые из кармана башли – даже если счет на три рубля. Все равно ж надо, и в норушной жизни тоже, что-то засветить, иначе для чего и землю рыть? И здесь за капитальными заборами светились только вершки утопленных в зеленых кущах крыш: и ничего не видать – и в то же время все, что надо, видно.

И потому когда мы въехали за наш забор, сезамный вид представшего особняка уже не слишком вдарил по воображению. Я от другого приоткрыл рот: та белоснежная, как прогулочная яхта, “Волга” стояла мордой к каменному, как вторая дача, гаражу. Ее водитель выгружал из багажника припас, и аккурат когда мы высадились, пер ту рыбину, чей хвост, дорвав обертку, теперь в открытую сверкал кремнистыми шипами по хребту – доселе виденными только на картинках. И мое сердце поневоле екнуло – как от зрелища впервые обнажившейся перед тобой женской груди, только гадавшейся до этого в мечтательных подобиях. Игнатич уловил мой взгляд, но снес к другому:

– Вот так скромно живу, все для друзей. А то кобыл понакупили, – он подмигнул залыбившемуся тотчас Семену, – а на конюшню не осталось. Пускаю, вот, глядишь, подбросят когда безлошадного.

Он вроде как заигрывал со мной – таким же для него, как та же шоферня, подсобным человеком из прислуги. Но зачем?

На крыльцо главных хором выпорхнула пожилая тетка в дачном затрапезе, при каких-то архаических очках и всем обличии вечной домочадной хлопотуньи и копуши:

– Приехали, Игнатич!

– А вот и кума! Покормишь голодающих?

– Сыкундочку, только сыплята сжарятся. – Она была еще на свой манер и острослов. – Порвите ягодки пока, клубничку, попассытесь.

– Это нам Пашка сейчас... А ну точно, айда все сходим, хоть сам нагнусь два раза, с грядки слаще.

Но проведя нас по обширному участку к ягодной плантации, он сам там и нагнулся всего пару раз – предоставив ее на растерзание нам с Пашкой. Верней, больше терзала нас она – своей необозримостью и необожримостью. Часть урожая уже перезрела, пала и сгнила, забрызгав грядки точно сгустками гнилой, приторной крови. Зато другая оставалась не в пример свежа и налита всем ароматищем и сластью сорта. И мы, как дети подземелья, накинулись на дармовщину с жадностью. Пашка еще, подонок все-таки неисправимый, подбирал тайком и жрал гнилье – видно, боясь, что недоедки потом будут сниться. Даже зоркий Игнатич остерег:

– Не перехавайте, обедать будем. Это, – он емким жестом охватил налитые вишни за клубникой и еще недолитые сливы, яблони и прочую благодать, – не убежит, все ваше!

И мне вдруг почему-то захотелось, как заманенному фраеру, рвануть сейчас же прочь от всей этой неясной по происхождению грудастости достатка...

Назад мы пошли другим путем и вышли прямо к застекленной беседке бильярдной, на порожек которой уже были услужливо поданы наши вещи. Игнатич отомкнул дверь и запустил нас вовнутрь. Я с интересом огляделся. Штук пять киев если не чемодановской (знаменитый мастер Чемоданов), то близкой к тому работы, с наклейками – и глазом видно, кожа, натуральный бегемот, – стояли в специальном поставце. Я взял шар с полки – кость, не расхожий пластик, прокатил по столу – и плита не деревяшка, мрамор. Словом все не просто дорогое, а в высшей степени достойное, если достойность в этом, удовольствие.

Пашка тем временем обследовал стол, им же в прошлый раз и деланный, на свой халдейский лад. Эдак пожмет борта, пощупает сукно, подергает сетки луз, кивая вроде про себя – на самом деле под хозяина: де я-то понимаю, как угодить мастерски, поймешь ли ты угодливую душу мастера и интерес!.. Хотя, говорю ж, и мастер был дрянной, только держался тем, что повымирали стоящие, и кивал не лучше: эта халдейская негодность налицо, а настоящей раскошеливающей убедительности – и кот не плакал. Я даже пробовал его отучать, да плюнул: горбатому один университет – могила. Игнатич, видно, тоже это дело не любил:

– Ты, Паш, не кивай, не та контора. Кивать я буду, когда сделаете.

– Ты че, Игнатич! Сделаем все без поганки, благородно!

– Неужели нет!

Я взял кий, ударил пару раз по шару; заметив, что Игнатич смотрит, как бы нечаянно киксанул. Заманивать его на игру было немыслимо, нелепо – не тот банк! – но игроцкий ритуал сам дергал мою руку, как пашкину мастеровой.

– Все с тобой ясно. Сколько форы дашь?

– Умел бы, дал хоть сколько. Вы же, наверное, хорошо играете?

– Пой, пой! А ну ставь шары, сгоняем одну “американку”.

– Сейчас тебя Игнатич сделает! – завел и Пашка лицемерный подголосок, бородатый, как сама азартная игра. – Он игрок!

Игрок Игнатич был неважный: дело все же требует, как скрипка и рояль, сноровки, презренной вообще в тузовом звании. Действовал он больше нахрапом, наглостью, но странная вещь: начав шутя, я почему-то не мог перестроиться под него всерьез. Темнил, финтил – а шары клал он; мне не хватало духу побеждать его в пустой игре, где он-то и ловил весь смак победы, уснащая его известными примочками:

– Я думал, ты плохо играешь! А ты совсем не умеешь!

– Дайте фору.

– Кто ж тебе ее даст! Ты про Глухого слышал?

– Так, слегка.

– Вот это был игрок, я выше афериста не встречал! Слух музыкальный, по хрусту трешку от червонца отличал, а начнет сводиться: “По скольку, не слышу?” – “По три!” – “Нет, по тридцать для меня слишком дорого, только по двадцать пять”, – и уже разбивает. Я как-то в Сочи его встретил, подходит: “Игнатич, я пустой, выручи”. А у него тогда игра была покруче, чем у Ашота, “американку” через одну с разбоя забивал. Даю ему бабки, берем такси, едем в Дом офицеров. Он нашел себе какого-то капитана, стали играть. А сам весь битый-перебитый, еще умел так руку держать, как будто там три перелома сразу. Ударит – и чуть кием сукно не рвет. Капитан ему два шара дает, а должен получать шесть – и то не угадает. Глухой кряхтит, пыхтит, бьет в угол, шар в середину падает, а тут еще полковник был, смотрел, смотрел – и говорит: “Товарищ капитан, как вам не стыдно! С инвалидом играете и всего два шара даете! Нажиться на калеке собрались?” Я вышел, не могу смотреть, от смеха дохну. Ну и приделал он капитана – и часы тоже отобрал! – Игнатич вбил последний шар и с удовольствием поставил кий на место. – Раз с тебя. Поешь ты здорово, но шара получишь, так и быть.

И я почувствовал, что будем играть на удовольствие, которое ему дороже денег, уступлю и на шаре, просто из невозможности не уступить; а почему так – даже непонятно.

Наконец мы вошли в дом. Обширная веранда служила в нем столовой, свадебных размахов стол был и уставлен как на выданье: всех сортов и рыба, и икра, и черт знает что еще. Пашка так, замерев, и впился во все это голодными глазенками, да и я несколько опешил. Немыслимо, чтоб это было, среди бела дня, под нас. Но если даже Игнатич, по выражению спесивого Лукулла, угощал Игнатича – все равно как-то не мыслилось, чтобы даже он так праздновал свой каждый Божий день.

У стола вместе с уже знакомой кумой, вертлявой, как шкварка на сковороде, управлялась неторопливой, спелой павой еще женщина. Какой-то успокоенной дебелостью, опочивальной паволокой в некогда красивых, видно, и большущих посейчас глазах она невероятно напоминала самого Игнатича, его законной половиной и была. Кума все юморила на лету:

– Еще, Игнатич, полсыкундочки! Проссыте!

– А мы пока по рюмке вмажем на балкончике.

– Хочешь свой рай им показать? Вот правильно!

Сраженное воображение терялось: что может быть еще за рай в раю? Но Пашка получил команду взять тотчас поданный кумой поднос с бутылкой, стопками и какой-то невинной, на фоне той столовой порнографии, закуской:

– У меня обычай: первую рюмку – наверху.

И мы гуськом пустились вверх по лестнице: Игнатич, мощным заходным тузом, впереди; я, темной неразыгранной картишкой – сзади; Пашка, шестерочной “ногой” нашего марьяжа, при подносе – посередке. Путь в “рай” лежал через сквозную комнату второго этажа, и тут, вперед обещанного, моим очам представилось виденье посильней всех ожиданий.

Шторы на окнах в комнате были спущены, мерцал беззвучно телевизор – а напротив, в кресле под торшером, сидела девушка с огромными глазами и всем тем, что может дочертить мгновенная, в волшебных красках полумрака, живопись души. На коленях у нее лежала распахнутая книжка; Игнатич что-то сказал ей, но я не разобрал ни его слов, ни ответа, – и проследовал дальше. Я только повернулся к ней на миг и встретился с ее даже не успевшим ничего сказать, но словно таившим что-то взглядом. И, колотясь перетрусившим невесть с чего сердцем, поспешил за следующую дверь. Там было опять светло, обычно, и все виденье позади казалось просто вымыслом самонадеянной фантазии. Тем более Игнатич, так обстоятельно вводивший в курс своих владений, на это, самое в них удивительное, не отозвался вообще никак, точно веля сразу выкинуть из головы, как пропаганда Годунова – убиенного царевича.

Но мы уже добрались до заветного балкончика. Несколько плетеных кресел, столик под закуску – а дальше, за тесовыми перильцами, простирался в самом деле райский вид. Только блеснувшее с дороги, а теперь открытое во весь размах водохранилище, окаймленное нигде, до горизонта, не изувеченной лесистостью холмов, – все это всаживало прямо в сердце поразительный, неописуемый восторг. Который одинаково родная всем – плохим, хорошим – мать-природа словно дала нам в утешительный пример какой-то сумасшедшей правоты всего живого на земле, чему и мы исходно сроду, однокровки! Но люди и тут учинили свой разборчивый дележ, где наш хозяин оторвал, конечно, исключительную точку. Весь фокус ее был в том, что густая растительность внизу как раз застила все уличное, лишнее, оттуда ж – нас, и оттого вся зелень, синь и даль ландшафта казались как бы поданными, как зелень гряд, к столу: макай, как в мед, и кушай на здоровье!

– Ну что, рай? Может что-то выше быть?

Да, выше мог быть только сам кумир, хозяин рая – какими только, хотел бы я знать, чертями сюда вознесенный! Но сумел лишь выдавить в ответ:

– В натуре!..

Игнатич и сам, казалось, охмелел без рюмки:

– Вот сколько у меня перебывало, едят, пьют, а сводишь сюда, больше ничего не надо, только просят: пойдем, Игнатич, посидим в раю! Ну, сажайте!

Пашка, которому где водка, закусь, там и рай, только и ждал этого приказа. Не знаю, всколыхнула ль что-то величавая краса в его косой душонке, но тут и он взошел до вдохновенья тоста:

– Ну эта, Игнатич, чтоб стоял и деньги были!

– Ай, Пашка! Дурень, дурень, а соображает! Свой-то небось пропил уже? Или еще шкеришь тетю Катю потихоньку?

Я закосел слегка с просторного глотка, и пока Игнатич с Пашкой обсуждали стати 60-летней тети Кати, переметнулся мыслью к той загадочной, оставшейся у телека – несчастной пленнице или капризной владычице здешних кущ? Ясно одно – плод явного запрета; но мне вдруг ужасно захотелось увидать ее еще, удостовериться в чем-то мелькнувшем, несказанном в больших, только и оставшихся в воображении глазах. И когда Игнатич повелел:

– Ну, хватит. За столом еще махнете по одной – и работать, вечером напьетесь, – я сделал дерзкий рывок вперед, чтобы уличить еще хоть миг наедине с той непонятной книжницей, не представляя даже, как им в смутной комнате распорядиться.

Но там шторы уже были подняты, телек выключен, в пустом кресле лежала одна книжка обложкой вниз. И я истребил свой миг на то, чтобы хоть по ней хоть что-то вызнать о читавшей. Но книжка оказалась только пошлой, на мой вкус, хотя и остродефицитной тогда “Анжеликой”. Все вспыхнувшее невзначай в воображении рассеялось, погасло, как пустой экран. Впрочем чего еще, какой китайской лирики я мог здесь ожидать?

За стол уселись крепко. Жрали борщ, тех загодя объявленных и лакомых в младенчестве “сыплят”, затем явившийся без объявления шашлык – перемежая это небывалой, все почему-то наводившей на мысль о непристойности и блуде закусью, рассыпанной по столу каким-то подавляющим, оргическим навалом. Даже Пашка, самый голодный блюдоед, сперва как-то зажался, только наколов украдкой пару ломтиков какой-то ближней к нему спинки. Но, хлопнув под шумок вместо одной рюмки две, разошелся и повел добычу все смелей и дальше от себя в съестное море, замазывая в бутерброде черную икру под белую рыбу.

Игнатич, быстро вылощив окрестности рта жирком, убирал румяных цыпок без форсажа, мастерски, показывая в этом настоящий, высоты Ашота, класс и добивая взор количеством уже обглоданных и все прибывающих на его блюде для объедков косточек. При этом он не призывал излишним словом нас, неопытных в таком гастрономическом разгуле, ни к чему. А просто, с блеском щек, подавал живой, узаконяющий пример: что все действительно съедомо, усвояемо – и тут же беспроблемно восполняемо. Последнее наглядно подтверждала, с каких-то необъятных закулисных залежей, подвижница-кума – проворно успевавшая не забывать и про свою тарелку. Хозяйка паволочных глаз, напротив, почти не ела, словно сытая сполна одним Игнатичем, участием в его достойной загляденья трапезе: кума что-то поставит, она подправит, Игнатич навернет; оба водителя при деле тоже; не было одной – девчонки.

Я изо всех сил старался здесь вести себя естественно. Но все равно не мог избавиться от ощущения, однажды схваченного в пивной-автомате на бывшей улице Хмельницкого, перекрещенной тогдашним студенчеством в Опохмельницкого, где часто пропадал, когда не в Академии, с себе подобными. Там, в этом переполненным народом стойле, как-то прорвало раздаточный сосок, и пиво хлынуло сплошной халявной струйкой. Вечная битва мата и локтя вокруг тотчас осеклась – точно из страха сглазить фантастическое, сон все жизни, чудо, которое смирило моментально и перебратало всех. Мужики кинулись, взаимопомогая, наполнять по кругу кружки, по-отечески хороня заветный родничок от глаз раскормленной в своей застекленной сиже, как чушка в хлеве, разменщицы монет. И было в этой коллективной бражке на чужой, заведомо необратимый счет какое-то дразнящее своей ненаказуемостью упоенье криминала – на что вообще падка от века групповая подлость масс... Вот что-то сродни я чувствовал и за поеданием не в меру щедрых яств Игнатича. Они, как та струя, не утоляли, а лишь распаляли дурную страсть. И сытый по уши, я все-таки продолжал, с угодливых подач кумы, накладывать себе на тарелку еще и еще, следуя осатаневшим естеством – и верь после этого ему! – такому противоестественному аппетиту.

Честно сказать, за этим делом я даже как-то позабыл про тайную девчонку. Но когда мы наконец отвалились, как пиявки, от стола и разошлись: Игнатич – почивать, шоферы и хозяйки – по своим трудам, мы с Пашкой – к своему, – за перекуром на порожке бильярдной вспомнил:

– А кого это он прячет, дочку? Ничего себе!

Пашка, целомудренно сберегший по всей женской части ребячий комплекс чистого паскудства, аж с перепугу обвалил пепел с сигареты себе на штаны:

– Ты эта, кончай!

– Что?

– Сам знаешь. Игнатич башку сразу оторвет!

– Так кто он хоть?

– Хто! Хрен в пальто!

Пашка встал, как будто отрясти штанину – на самом деле ж скрыться от греха в беседку. Но я, чтоб заодно размять послеедовое отупение, с которым смерть как не хотелось ничего делать, схватил его за плечи и уставил ему в лоб бычок:

– Ну, колись!

– Череп неправильный! Поставь на место! Ну начальник он...

– Чего? Табачного ларька?

Щуплый, но скользкий Пашка выкрутился из моих объятий, но его рожа сама занялась ужасом и знатностью секретища, вздымавшего причастного к нему над всеми вне поляны знанья. В короткой битве двух равновеликих человеческих желаний: поделиться и зажать, – взял верх болтун. И Пашка выдал таким страшным тоном, точно вешал этим жизни нас обоих на волосок:

– Да, закачаешься! В колбасном цехе!

Ну и профессия! Как только, интересно, при таких утайках – симпатическими чернилами, шифровкой – пишется в трудовой? Но меня в сказанном не столько потрясло величие вора – вот где акула-то социализма! – сколько пропасть Пашкиного низкопоклонства, его заветный родничок, где эта тварь барахталась каким-то настоящим божеством, только берущим свое, богово у прочих смертных. И сам кромешный путь отбора лишь наддавал величины несметному, глазами дикаря, кумиру. При этом можно было сколько угодно трясти и жечь бычком моего налапника, но вырвать его чудо-струйку – только с самим сердцем. И даже, я подумал, стрясись что-то промеж нас с Игнатичем, и Пашка, ситный друг, примет скорей всего не мою сторону. А впрочем что могло стрястись? Мы прибыли сюда сугубо за своим суверенным делом – к которому, кстати, как ни крути, пора уж было приступать.

Самая первая, вступительная его часть была самой противной: развинчивать, снимать борта, лузы, выдергивать тысячу гвоздиков из старого, пропыленного сукна. Пальцы немеют от однообразных напряжений, да еще в горле комом все эти непереваренные сласти: наш опрометчивый наскок на окаянный стол нанес, как уже было видно, больше урона не ему, а нам... И все-таки часа за четыре мы, подыхая и матерясь на пашкину ж предыдущую забивку: все гвозди, гад, всадил по шляпки, как под врага, – разобрали стол – и сдохли сами.

продолжение следует...
Категория: Литературный бильярд | Добавил: Администратор (12.01.2009)
Просмотров: 2007 | Рейтинг: 0.0/0 |

Покер онлайн

Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
 
 
Категории каталога
Техника бильярда [27]
Обучение, тренировки, психология в бильярде
Оборудование в бильярде [33]
Бильярдные столы, кии и аксессуары
Рассказы о бильярде [43]
Интересные рассказы о бильярде
Спортсмены в бильярде [50]
Интервью с игроками
Литературный бильярд [16]
Бильярд в литературе
Новости бильярда [1]
Новости из мира бильярда, анонсы и отсчёты турниров

Покер онлайн

Форма входа

Друзья сайта
Спортивный покер

Статистика
 

Copyright MyCorp © 2017